А.Г.Круглов

Резель + Ваня = фронтовая любовь

рассказы

А.Г.Круглов, Вена, 1945г.   А.Г.Круглов, 1995г.
А.Г.Круглов, 1 - Вена, май 1945г. 2 - полвека спустя

От автора

Родился я в семье педагогов в Артёме под Владивостоком 8 марта 1924 года (порываясь мальчишкой на фронт, прибавил себе два года и с тех пор считаюсь 1922 года рождения).

Из-за постоянных переездов отца — преподавателя истории, философии в военных учебных заведениях — мои детство, школьное обучение прошли в Москве, Саратове, Севастополе.

Отец, защищая Севастополь в составе 172-й дивизии, погиб в июле 1942-го, а я в это время наводчиком противотанковой пушки принял под Моздоком на Кавказе первый бой с немецкими танками. Наводчик, командир противотанкового орудия, комсорг артиллерийского полка, четырежды раненный, дошёл со своей частью до Вены.

Демобилизовавшись, окончил в Севастополе вечернюю школу, а затем — Ленинградский государственный университет (факультет журналистики). Работал в газетах Ленинграда, Узбекистана, Сахалина, Крыма, а также некоторое время экскурсоводом, шофером, геологом, егерем. После публикаций моих рассказов и повестей в центральных московских журналах и издательстве "Советский писатель" был принят в Союз писателей Крыма, России.

С началом "перестройки", особенно после преступного развала СССР, вместе с другими патриотами развернул массовое движение за воссоединение страны, возвращение Севастополя, Крыма России, за сохранение всех достижений советского социалистического строя, против дикого капитализма.

Был избран депутатом Севастопольского городского Совета, затем (два срока подряд) — депутатом Верховного Совета Автономной Республики Крым. И поныне возглавляю Российское народное вече Севастополя, являюсь членом Координационного совета народного фронта "СЕВАСТОПОЛЬ—КРЫМ—РОССИЯ".

Александр КРУГЛОВ

Ни шагу назад

До конца августа сорок второго по всему Кавказскому фронту шли непрерывные упорные бои. Фашисты рвались к нефти, к богатствам Советского Закавказья, Ближнего и Среднего Востока, на соединение с армией союзнической Турции.

В эту грандиозную операцию под кодовым названием "Эдельвейс" гитлеровцы бросили танков в девять раз больше, чем здесь было у нас, самолётов — в восемь, артиллерии — в два, и даже в солдатах был у них полуторный перевес.

И дрогнули наши у небольшого горного городка Малгобек. И побежали — в основном местные, которых лишь накануне походя загребли в маршевый полк и тут же, не успев научить воевать, трёхлинейку, подсумок с патронами в зубы — и в бой.

На свою беду драпали вниз по овражку. Нарвались как раз на КП.

Оттуда — штабные:

— Стой! — во всю глотку. — Назад!

Какое там! Бегут — кто в одиночку, кто по двое, по трое, целыми группами. Что им штабные? Эти лишь пистолетами машут, кричат — пусть не по-местному, не по-горски, но всё же привычно, понятно — по-русски. А немцы — как лают: отрывисто, жутко, хуже собак. В полный рост в атаку идут, поливая из автоматов свинцом прямо от бедра, кромсают в ошмотки снарядами, танками давят. Страшнее фашиста сейчас зверя нет.

И тогда из командного пункта (в три наката блиндаж, сверху — слой сухого летнего дёрна) выскочил сам комполка.

— Назад! — взревел. — Убью! Ни шагу назад! — И вверх, вверх из пистолета. Не выдержал — и по бегущим.

Видя, как решительно действует батя, и штабные за ним. Только одно, казалось, так и гвоздило, жгло, ослепляло и направляло действия тех, кто вот таким решительным образом пресекал возникшую уже было панику. Одно: смерть или жизнь — народа всего, государства, страны, в отдельности каждого.

Каждого! От мала до велика: женщин, детей, стариков. Она, эта жизнь, и карала беспощадно сейчас слабодушных, отступников, защищала себя всеми возможными и невозможными средствами. И взывала… Ко всем взывала: постойте же за меня! Постойте! За Отчизну свою, что супостатом, ворогом попрана. Ну защитите ж меня! Не бросайте! Ради неё и творилось всё это вокруг, ради неё всех сюда и согнало. Всех-всех, кто только мог держать в руках боевое оружие. Если не ковал для фронта его или где-нибудь уже не сражался. И новобранцев, и этих штабных с командиром полка, и Ваню сюда, Ваню Изюмова, еще мальчишку совсем, тщедушного, жалкого, прямо из-под крылышка мамы, из-за папиной широкой спины, со школьной скамьи и — в пекло, увечье и кровь…

Вон ещё кто-то с переднего края бежит сломя голову, возбуждённо размахивая руками, длинноногий, худой, в истоптанных хромовых командирских сапожках и в фуражке вместо пилотки. Поравнявшись с командиром полка, тормознул на миг.

— Пушку, пушку нашёл! — крикнул торжествующе, лихо. — Трофейную! У соседей достал! Расчёт нужен! Нужен наводчик! — И не прибавив больше ни слова и даже не отдав чести комполка, бросился дальше, к окопчику с охраной штаба полка.

— Артиллеристы! — крикнул, замерев перед ним. — Кто артиллеристы, батарейные здесь? Расчёт нужен, нужен наводчик. Троих я оставил с вечера тут! Троих!

— Ну мы… А что? — отозвался за всех Голоколосский, заряжающий, самый старший и опытный.

— Дело для вас настоящее есть, дело! — ответил сверху начальник охраны штаба полка. — Пушку достал я для вас. Пушку!

— Да ну? — подскочили сразу, заволновались сидевшие без орудия артиллеристы. — Небось, "хлопушка"-сорокапятка?

— Выше бери, помощней — немецкая, противотанковая, пятьдесят пять миллиметров…

— Дождались! Наконец-то! — обрадовались пушкари. — Пусть хотя и трофейная, есть чем по гадам стрелять. Дружно выбрались из окопа, так же воодушевлённо побежали за начальником.

А там, за перевалом, будто уже вулкан клокотал. До края неба в тучах да дыму и поднятой в воздух земли носились, взмывая и падая с воем, какие-то черные тени. Со склона овражка, где закопался КП, видать их было плохо. Однако известно, какие: "юнкерсы", скорее всего, а может, и "мессеры". Доносились уже и рёв, и скрежет танков, и орудийно-пулемётная шальная пальба. Бой громыхал все ближе и громче, накатывал, словно горный неотвратимый обвал. Вот-вот и сюда докатится, до КП. Туда же, куда спешили и пушкари, чуть, правда, сторонкой двигался ещё какой-то отряд. Вглядевшись в него любопытным и зорким мальчишеским взглядом, Ваня увидел: тугим плотным ядром, в сапогах, в чёрных брюках, заправленных в них, и в бушлатах нараспашку, под ними — тельняшки, шагали матросы. Дошла, значит, очередь и до них. Значит, плохи здесь наши дела, вовсю, видать, наседают фашисты, раз уж и флотская поддержка нужна, раз подняли уже и морскую пехоту. У каждого — автомат, диски на поясах, гранаты, ножи. Бескозырки под подбородками подвязаны лентами. Эти ко всему готовы. И врукопашную, если надо, пойдут. Крепко идут моряки, широко за своим командиром — поджарым, костистым и собранным. Единственный в кителе и капитанской фуражке. И с револьвером уже наготове, в руке. Как и все, молодой, но с бородкой, с бачками, с усами и со шрамом на загорелом лице — от губы до брови (его, отпустив волосы, наверно, и прятал).

— Держись! — крикнул он. — Немного осталось! — утешил братишек своих, будто дальше им станет легче. — И давайте, кто хочет… Успеете ещё покурить!

Но не видно было, чтобы кто-то в карман за табачком, за кисетом полез. Друг на друга никто не смотрел. Смотрели только себе под ноги, вперёд — каменно, стыло, сурово. Распаренно-красные, мокрые от обильного пота, шли они так, будто через минуту бросаться всем в пропасть. И они это знают. И готовы на это. И как будто бы даже не променяют это уже ни на что.

"Вот, значит, как… Значит, можно и так воевать! — не то подивился, глядя на них, не то позавидовал Ваня.

— А я?.. Я бы так смог? Без пушки, без щита… В открытую, в полный рост идти на врага? — И подумал: — Еще как бы смог — с такими ребятами, с командой такой! Никуда тут не денешься".

— Старшина! Своих подтяни! — обернувшись, крикнул тот, что в кителе, голосисто и звонко. — Поторопи! Тормозите вы нас!

— Эй, обоз! — отозвался шедший сзади пехотный старшина. — Слыхали, что флот говорит? Догнать! Подтяни-и-ись!

На призыв своего командира обознички, кто в чём, кто с чем (один даже в галошах и чуть ли не с дедовской шашкой, впрочем, и сам почти дед — заросший, морщинистый, неповоротливый, ответили тем, что стали подтягивать свой растянувшийся хвост. Бежать не бежали… Больше всё засидевшиеся по тылам, пожилые и тучные… Оружейники, ездовые да кашевары… А шагу всё же прибавили.

— Давай, давай, обознички! Не дрейфь! — подбадривал их старшина.

— Приказ есть! В контратаку матросы сами пойдут! Вместе с пехотой! А вас, по сусекам кого наскребли… Вас всех в окопы, огнём матросов поддерживать. И пушку нам ещё придают, орудийный расчет.

Задача: удержать Малгобек! Ни шагу назад!

в начало страницы



Покуда живой

"Один, два… Вон, вон ещё!.. — Около десятка уже насчитал. А танки всё выползали и выползали из-за сплошной стены бензиново-толловой гари, снарядных разрывов и поднятой в воздух земли. И Ване уже мерещились десятки, чуть ли ни сотня стальных ползучих чудовищ. Осторожно, чуть выше высунул голову над орудийным щитом, замер, застыл. Занемели от страха и номерные. Двое их… Остальных же — обоих правильных, командира орудия и "сорокапятку", только выкатили её вчера с рассветом на прямую наводку, на бугорок, как фашисты тут же классической вилкой, третьей миной всех и накрыли. Другой "сорокапятки" во всём полку не нашлось. Хорошо ещё, отыскалась немецкая трофейная "пятидесятипятимиллиметровка". Её-то с тремя уцелевшими вчера пушкарями нынче вот и поставили здесь — поперёк танковой фашистской армады. Неопытные, новички, считай совсем ещё сосунки, но и они понимали, что прямой наводкой на таком расстоянии никакому орудию танков пока не достатъ, не попасть просто болванками в них. И продолжали растерянно, безучастно смотреть, как они приближаются. И тут, откуда ни возьмись, справа, из-за поросли шиповника, тёрна и череды неожиданно выметнулся какой-то одинокий заблудившийся танк. И так неслышно, бесшумно во всеобщем стоне и грохоте передовой, что никто из окопавшихся поблизости не успел даже крикнуть, предупредить… А потом и вовсе нечего уже было кричать. Напротив, все разом затихли, примолкли.

И не сразу пришло Ване на ум, что он-то теперь не только наводчик, но, по уставу, вместо убитого вчера — и командир. И он гаркнул, что было сил:

— Бронебойным!

Яшка — подносчик снарядов, за вздорность, за росток малый свой прозванным Пацаном, выхватил из ящика тотчас один — покрупнее, потяжелее, чем наш, поднёс заряжающему Голоколосскому. Тот загнал его с ходу в камору. Закрываясь, лязгнул замок.

А Ваня уже впился правым глазом в прицел. И всё, что он делал теперь, делал почти неосознанно, стихийно, сомнамбулически. Казалось, не он, а само собой будто всё делалось, приноравливаясь к неизученному еще чужому орудию, ко всем этим непривычным, не нашим рукояткам и рычажкам, штурвалам и маховичкам, заглушая боль и страх от вчерашней потери, от надвигавшейся новой стальной смертельной волны. И Ваня сжался, собрался весь, упорно, стремительно заработал руками, пальчиком каждым зашевелил. Умоляя лишь об одном: гадину эту поймать на прицел… Ну, ну!.. И вышло, вышло! Вот он, гад… Наконец-то! В окуляре уже! Теперь на крест бы его посадить, скорее, скорее на крест!.. И посадил. И на миг аж зашёлся от счастья! И вёл, вёл… Нёс эту железную многотонную чушку теперь на кресте… Не чёрном, как в нашем ПП-9 прицеле, а красном, жирном, фосфоресцирующем. И будто опомнился вдруг… Когда танк вот так, боком идёт, да близко, да на бешеной скорости… Ведь необходимо тогда упреждение… Крестом прицела надо немного вперёд. А насколько?.. На корпус, на два… А может, и больше, коли так близко?.. Точно Ваня не знал. Не успели как следует научить — за те-то пять дней и ночей, что маршевым полком топали на фронт, до Моздока. На привалах с единственной на весь полк противотанковой пушкой и инструкцией к ней, вхолостую, без стрельб овладевали матчастью, умением танки врага поражать.

И растерялся Ваня. Суетливо задёргался. Нервно метнул влево крест. Переметнул. Испугался. Повёл его снова назад.

— Стреля-я-яй! — заорал прямо в ухо ему заряжающий Голоколосский, Инженер, как его прозвали в расчете, узнав, кем он был до войны.

— Не трожь! Не наш он, не наш! — услышал Ваня сквозь жарко пылавший туман в голове чей-то крик из кустов. — Не на нас идёт, на других! И… с ним! Пусть идёт, не мешай!

"А оси?.." — вдруг и это ещё мелькнуло у Вани в башке. Если врозь они, оси орудийного ствола и прицела, не сведены в две параллели, да будь ты хоть с орлиным глазом во лбу, хоть с утра до ночи целься — не попадёшь. А танк того только и ждёт. И глазом не успеешь моргнуть, как всей громадой своей вмиг развернётся и как попрёт на тебя… И хана… В лепёшку раздавит. Не успеешь и мать родимую вспомнить.

— Стреляй! — вновь потребовал Голоколосский-Инженер.

— Ну, ну!.. Давай! — подхватил и Пацан.

— А я кажу нет! — вмешался опять хрипун из кустов. — Мимо идёт, не на нас! Нехай себе прёт! Нe мешай!

Но Ваня не слышал уже — никого, ничего. Да и не слушал. Как и в себе самом уже ничего, кроме стыда и отвращения, кроме презрения, не ощущал. Но и первых проблесков гнева и ненависти тоже. И, собравшись, сжавшись от напряжения весь, впившись снова глазом в прицел, завертел возбуждённо штурвалами — снова ловил убегающую стальную махину на крест. И поймал. И только поймал, как танк, будто нарочно, стал забирать круто левее. И крест тотчас с него соскользнул.

— А-ах! — задохнулся на мгновение Ваня.

Но танк, к счастью, снова стал забирать круто направо, снова все больше подставлял Ване свой куций закоптившийся зад. И это было что надо. Это было прекрасно! И броня здесь слабей, и целиться легче, когда танк идёт от тебя. И если что… Если промажешь… Пока развернётся, найдёт твою пушку в кустах, можно успеть выцелить снова, выстрелить по нему ещё раз. И, подержав, подержав ещё для надёжности крестик, как и прежде, на левом крайнем срезе махины и чуть-чуть опустив ниже башни, на несущие основные катки, глотнул во все легкие воздух… На мгновенье застыл. И, как в омут башкой, нажал на рычаг.

И то, что увидел… Что увидели все… Все, все! А главное, он, Ваня! Сам увидел! Своими глазами! Это было сейчас для него важнее всего! Самое главное, самое важное в жизни!.. Чего по своему значению у Вани не было еще никогда!

Танк запылал. Задымился жёлто-сизым сперва, потом чёрным, жирным, густым. И объялся весь языкатым пляшущим пламенем. И потом его разнесло. Взрывом из самой утробы всего, что только могло там взорваться: бензина, масла, пороха, тола… Всего!

А Ваня всё смотрел и смотрел на первый свой танк — ликующе, завороженно, ошеломленно. Вечность бы смотрел на него — дело рук своих, сердца, ума… Клеточки каждой своей… Да всю свою дальнейшую, возможно, судьбу!

— Да кончай! Хватит, хватит уже! Ты что, охуел? — наконец как дернет его за руку заряжающий Голоколосский. — Скорее, скорее! Пока они нас… Вон, вон, ещё один вынырнул! — и невольно пригнулся поглубже за щит. Пригнулся и Ваня. Верил уже пушке чужой. После всего свершившегося верил всему: и двухслойному двойному щиту, и всем этим рычагам, штурвалам, маховичкам, и прицелу, и в то верил уже, что оси ствола и прицела сверены и сведены в две параллели. А уж снарядам, один из которых только сейчас свою же фашистскую "тэшку" поджёг, и говорить не приходится… Инженер и следующий снаряд загнал уже в ствол… И все уже только ждут, когда, наконец, Ваня нажмёт на рычаг. И Ваня нажал…

Танк завертелся волчком. Знать, не только гусеницы, а, похоже, разворотило бронебойным и весь передний левый шестерёнчатый узел с ведущим катком. Крутанувшись на месте ещё разик-другой, "тэшка" застыла. Навек! И из люков стали выбираться фашистские недобитыши. Наши, те, что оказались поближе, открыли по ним из автоматов огонь. Застрочили и "дегтярёвы" с "максимами", в ход пошли и ручные гранаты. Словно стаи хищников, дорвавшись до сваленной с ног на землю уже обессиленной, беспомощной жертвы, вконец принялись её добивать.

Из-за бугра показались и первые пешие немцы. В полный рост шли, в чёрном во всем, в касках, со "шмайссерами" через грудь. Иные даже пытались бежать. Спотыкались. Падали. Подымались опять. И упрямо шли дальше, вперёд, при этом лихо поливая свинцом всё вокруг и что-то во всю глотку оря. Ване даже показалось, что не просто орали, а пели. Вроде как пьяные. Сзади, догоняя их, подкатывала пара каких-то гусенично-колёсных машин с сидевшими в кузовах солдатами. Некоторые прямо на ходу стали соскакивать.

Чувствуя себя теперь, после двух поверженных им вражьих железных чудовищ, сильным, уверенным, самым значительным здесь, в этой сплошь из колючих цепких кустов непродираемой рощице, Ваня запальчиво, чуть даже визгливо заголосил:

— Бронебо-о-ойным!..

Пацан был в восторге. То озорное, что всегда так и рвалось из него, постоянно бродило в нём бесом, сейчас разгулялось вовсю…

— Естъ бронебойным! — отозвался он лихо, весело. И открыто, рисково, чуть ли ни в рост вознесясь над щитом, ринулся к ящикам со снарядами. Вырвал один. И уже нёс к орудию. И что-то задорно крича, передал Инженеру. А тот мигом загнал его в ствол. Выцелил уже вражью стальную скотину и Ваня.

— Огонь! — во всю глотку приказал сам себе он. И нажал на рычаг.

Из передней части колёсно-гусеничной металлической твари вырвался клубами пар, а в стороны, вверх полетели какие-то, словно сочившиеся то ли маслом, то ли кровью куски. Посыпала на землю из кузова и вся ещё уцелевшая в нём немчура. Залегла в воронках и выбоинах. И давай в сторону орудия из "шмайссеров" пулями поливать.

Ваня за щитом весь невольно сжался. Но заставил-таки себя… смог всё-таки снова приклеиться глазом к прицелу.

— Осколочным! — гаркнул. — Живее, живее! — никогда в таких ситуациях не был. И теоретически за два первых фронтовых дня этому никто не успел научить. А вот нашёлся сейчас… Моментально сообразил, что и как надо делать. И пока Пацан на четвереньках, теперь уже почти собачонкой, устремился к ящикам, а потом, возвратясь таким же манером, подавал снаряд Инженеру, а тот загонял его в ствол, Ваня уже выискивал через прицел сбившиеся группы фашистов, какие поближе, побольше и поплотней.

И вдруг его как булыжником, как кувалдой со всего размаху по голове. Так и отбросило от окуляра, чуть шею ему не сломило. Развернуло резко направо, назад. И как телегой прогромыхало по обнажившимся вдруг, казалось, мозгам. Вроде вспышка сверкнула в глазах. На мгновение ослеп и оглох. Не понял сперва ничего. Распялил насильно пошире, насколько возможно, глаза. Вроде снова стал видеть. Припал к окуляру опять. Но что-то всё же мешало смотреть, не увидел креста. Вскинул руку. Затёр, затёр правый глаз. И не поверил сперва… Рука повлажнела. Как горячим её обожгло. Взглянул на неё. И обомлел. Она была вся красная. Не поверил даже. Пощупал, лизнул осторожно. Как, бывало, мальчишкой, порежет когда… начнёт зализывать рану… Так и теперь. Липко, солоно… Господи, кажется, кровь… Кровь! Со лба через глаз по щеке и ниже, ниже — по подбородку, по шее, на грудь, на живот текла его, Ванина живая, горячая кровь.

Угодив в прицельно-панорамное окошечко на щите, одна из пуль, к счастью, лишь стесала у Вани на лбу с черепа кожу и кость. Еще миллиметр-другой — и вонзилась бы в мозг. И всё — Вани бы теперь уже не было. Господи, за два-то дня — и уже столько увечий, случаев разных, да вот как с пулею этой — на грани конца… Но мало было, видать, и её, пули этой, раз тут же Ваню ковырнуло под пах ещё и осколочком. Даже привскочил со станины, на которой сидел, на доли секунды вынырнул из-за щита, взмахнул безотчётно руками. И тут его снова… Да так, что аж опять развернуло всего… И когда поднёс руки к глазам, из обеих, поближе к кистям, выбивалась струйками, всё заливая собой, жгучая кровь.

— Что это? — спросил глупо растерянно Ваня.

— Что?! — возбуждённо, испуганно рявкнул в ответ Инженер. — Ранило! Вот что!

Прикрываясь орудийным щитом, пригибаясь, Инженер с Пацаном отвели раненого подальше за пушку, в воронку. Индивидуальных санитарных пакетов нашли только два. Пацан содрал с себя нижнюю, пропитанную насквозь потом, ставшую почти чёрной рубашку. Её располосовали, вместе с бинтами пустили полосы в ход.

И уже перевязанного — в кровавых бинтах и тряпье — вывели Ваню из воронки, из гущи кустов на выбитую солдатскими кирзачами тропу.

— Вот так и топай по ней… Никуда не сворачивай. — Теперь уже не Ваня наводчик — покалеченный, обессиленный, весь в холодном поту, а уцелевший покуда ещё, полный сил и ненависти лютой к врагу замковой — Инженер командовал. Он теперь приказы тут свои отдавал: — До оврага дойдёшь, а там увидишь… Дорога мощёная… Прямо по ней и выйдешь к штабу полка, к медпункту, к тылам… Замаскировано там, правда, всё, но увидишь, найдешь… Остановят тебя…

— Никуда отсюда я не уйду! — с дрожью в голосе, с хрипотцой ответил наводчик. — Мое место у орудия, на огневой!

— Пойдё-ё-ёшь! — властно, зло выцедил новый, заявивший о себе командир. — Ха!.. Безрукий, истекающий кровью, еле живой… Да кому ты здесь нужен такой? Помехи только одни от тебя… Хорошо, хоть ноги целы… Вот и топай… Сам, один, на своих двоих. И прямо в медпункт, к врачам, к сестрам сперва. А потом обязательно в штаб. Обязательно! Может, хоть пару номерных нам на подмогу пришлют… Вместо тебя одного, — хмыкнул невесело новоявленный командир. — Ну, давай, — и похлопал уходящего наводчика по плечу. — И возвращайся когда-никогда… — Махнул рукой Пацану: — К пушке, к пушке скорей! — И побежал. Пацан, догоняя, за ним.

Шагнул и Ваня. Но не на немцев, не на врагов, не вперёд, как должно было быть, а с передовой, с огневой, в тыл, от пушки своей подальше — немецкой, трофейной, но ставшей ему за полдня первого в жизни сражения такой уже необходимой, своей, почти что родной. Да чего там, господи: ставшей неожиданно, вдруг соучастницей, главной сокрушительной мощью всех его, Ваниных, первых нынешних, может быть, самых важных во всей его жизни побед! Шагал, пошатываясь, спотыкаясь, всё острее и жгуче ощущая, как наливается чем-то знойным, тяжёлым, тугим его простреленные, ни на что не годящиеся здесь больше руки. Но как ни невыносима была эта боль, подобно которой не ведал ещё никогда, он всё же улавливал всё, что творилось вокруг, даже там, в отдалении — за оврагом, за рощицей, на ковыльно-полынном пустующим полем, где всё ещё кипел бой, где сейчас палили из пушки, подставляя снарядам и пулям себя, Инженер и Пацан. И никогда так остро не ощущал, что он, Ваня, — всего лишь ничтожная частица этого огромного, взбаламученного, непостижимого мира. Вот подлечат, вернётся снова на фронт, на передовую, к пушке своей, и опять — муки, ранения, кровь. Опять кто — кого? И дай бог, как сегодня, теперь… Как-никак, какой-никакой — новичок, а панцернов, фрицев наколбасил. И живой. Раненый, но живой. Покуда живой!

в начало страницы



Фронтовая любовь

Почти что за месяц до окончания войны —13 апреля — мы разгромили и изгнали немцев из Вены. Что за дни стояли тогда! Сам воздух австрийской столицы был напоён долгожданной, уже близкой Великой Победой! И в каждом венце, австрияке, в каждом русском солдате, что жизнями своими освобождали ее, во всех, — и в Ване Изюмове звенело одно: "Одолели! Наша взяла — и живы! Господи, мир! На всей земле, навсегда!"

И кругом, куда ни взгляни, вовсю полыхала весна! Вся Вена благоухала цветами. По ночам в парках, на улицах, на площадях, где только зеленела листва, заливались без умолку соловьи. Из всех окон неслись музыка, песни. Бесконечные толпы ликующих высыпали и высыпали на улицы — под звёздный, под солнечный свет, чтобы радость, счастье, да сами души свои всем, всем в восторге излить. Невозможно, нет, ну никак нельзя было удержать и главных виновников этого вдохновенного, разгулявшегося во всю мощь народного торжества — наших русских солдат. Удрал из части, на всё положив, и Ваня Изюмов. И в опьяневших, потерявших головы толпах и сам, словно пьяный, ходил — каждого, всех готов был обнять. И, уже возвращаясь в казарму, девчоночку голенастую, в светлых кудряшках, голубоглазую встретил. С ходу, легко подкатился, одурманенный, к ней. Тут же сорвал расцветшую ветку жасмина, из кармана достал шоколад (здесь же, под Веной, после утреннего раннего последнего боя в подбитом им из орудия "тигре" нашел; и сервелат, и коньяк французский, и швейцарские часы "лонженес", и даже целую пачку марок — новёхоньких, блестящих, должно быть, прямо из банка, купюр). Кое-что невзначай оказалось при нём и во время знакомства. Щедро, широко, по-русски, как лихой коробейник, протянул это ей.

— Фон ганце герц! — коснулся сердца рукой. — Фон русиш солдат!

— Данке шён, данке шён, — засмущалась, залепетала благодарно она. И, не сразу сообразив, скинула с локтя плетённую из ярко раскрашенных прутьев корзину, достала гвоздичку. — Битте, — и по-русски еще: — Пажалста, — протянула цветочек ему.

Всей грудью вдохнув его аромат, Ваня ткнул пальцем в себя: Ваня Изюмов… Иван, — представился он. — Старший сержант. — И весело заулыбался всем своим обветренным, загорелым, чуть в веснушках лицом. Звякнул наградами на не положенном ему, "унтеру", кителе офицера. Офицерскую же не положенную ему фуражку сдвинул со лба на загривок и заносчиво тряхнул запрещённым всем рядовым и сержантам разросшимся чубом. И в заключение старательно оправил трофейные "парабеллум" на поясе и "шмайссер" за спиной на ремне.

— Резель, — всё ещё смущаясь, назвалась и она.

Слово за слово… Он, конечно, сперва о себе… Малость приврал: студент, мол, школу окончил отличником. Шпрехать, кстати, в ней научился. Шиллера, Гёте, Гейне… Этих даже на русский переводил. Да и философов…

А Резель, как выяснилось, о многих из них и слыхом не слыхивала. В школу не ходит — закрыта. Восемь классов только у неё за спиной. Мать в Тироли, на ферме, на заработках; три года назад в армию забрали отца. Вот и ходит из дома, из соседней деревни сюда, к деду, помогает ему цветы выращивать, продавать.

Впервые за все, казалось, бесконечные военные годы — по окопам, казармам, госпиталям — Ваня будто снова, как и прежде с Ритой, с Олей, с Наташей по набережным севастопольских бухт, по Графской, по Примбулю и Исторке, так теперь с австрийской девчоночкой, с веночкой разгуливал по набитой людьми набережной голубого Дуная. И всё, всё рядом с ней позабыл. А взглянув на часы, обомлел…

Ещё с утра, после последнего нынче боя с фашистскими танками, был отдан приказ: тут же, используя бетонно-каменный корпус и просторный двор бывшей муниципальной пожарки, оборудовать общий полковой плац для противотанковых орудий и их тягочей, а также казарму бойцам. А он, Ваня, старший сержант, командир первого орудийного расчёта, помкомвзвода, да к тому же еще и комсорг артполка, как говорится, наплевал на этот приказ и, охваченный тем, что творилось вокруг, удрал из части в центр города, на главную венскую площадь. А теперь расплата вот ждёт… Распрощался наспех, в смятении с Резель и, что было сил, рванул к пожарке, к казарме своей, готовясь к самому худшему, что ожидает в армии самовольщика и дезертира. А уж о каких-то там новых встречах с Резель и подумать не смел.

Но всё обернулось как в сказке. Его помощник сержант, наводчик орудия Голоколосский чётко выполнил приказ по полку и без своего командира, сам, да так, что исчезновение из части старшего сержанта Ивана Изюмова не было даже замечено. А Резель и вовсе обескуражила Baню, восхитила его: на следующий день сама явилась в часть и добилась с ним встречи. Вместо четверти часа, данных им на свидание, просидели на лавочке у проходной более часа. Вовсе не то, конечно, чего жаждали оба. Но на следующий день не получили и этого, и тогда, не долго терзаясь, как быть, вырвался Ваня к Резель через лазейку в ограде. А она уже его заждалась. И на марки, что в подбитом "тигре" захватил у фрицев Ванин расчёт, вдвоем они в ближайшем кафе вдосталь налопались сладостей. А потом в лавке напротив oн переодел её в новый весенний наряд —- в платьице, шляпку и туфельки.

Но стоило Ване взять курс на Дунай, на главный венский водный вокзал, на парк, что возле него, словом, в самую гущу уже третьи сутки неуёмно гулявшей толпы, как услышал: Найн, найн! — и Резель взяла его под руку, притянула к себе, прижалась к нему. И повела совсем в другую, противоположную, сторону.

Сразу же за пожаркой, уже оборудованным орудийным плацем, казармой оказались на полуразрушенном войной, заброшенном кладбище; чувствуя, зная уже, зачем, что их здесь ждет, примолкнув, потупившись, боясь смотреть друг другу в глаза. Невольно застыли у одинокой, уже зеленевшей невысокой апрельской травой безымянной могилы — под одичавшим, буйно цветущим кустом бузины. Она стояла, легонько дрожа, и ждала. А Ваня не ведал, с чего начинать. Ни с того, ни с сего… так что ли, сразу? А вдруг у нее и в мыслях ничего подобного нет, просто так, случайно забрела с ним сюда… И что же тогда она будет думать о нем, о русском солдате? Нет, нет, он так не мог… Тысячи книг, спектаклей, кино… Да мало ли что успел уже ухватить и от жизни — там еще, дома, в мирные дни, чего не смогла еще в нем извратить, испортить даже война…

И оттого, что стоял, не решался, не действовал, а копался в себе, тревога росла, мысли и чувства пошли вкривь и вкось… в душе начало подыматься и то, чему бы сейчас и вовсе не следовало. И на глазах у неё он всё больше и больше терялся, уходил куда-то в себя, становился, как и до первой их встречи, загадочным, непонятным, совершенно чужим.

— Ва-а-нья, — испугалась, пролепетала она, вскинула руки к груди. — Вас ист дас? — За войну, особенно как стала взрослеть, привлекать внимание мужчин, а тем более ещё и продавать на рынке цветы, слышала о гадостях разных, недобром, нечистом… Сразу подумала, что чего-то того же испугался, возможно, и он. И, тыча в себя указательным пальцем, взмолилась: — Ва-а-нья! Ду канст ганц руиг зайн! — И так как Ваня не ответил ничего и на это, только еще ниже опустил голову, глаза и стал смотреть себе под ноги, она теперь почти прокричала ещё оскорбленнее, ещё горячее: Нихт ангст, Ва-а-нья, нихт ангст! — И опустилась, присела на заросшую пыреем могилу, на бугорок.

В общем, он не понимал пока ничего: почему это вдруг и конкретно чего призывает она не бояться? Разве она может быть ему чем-то страшна? Это он может — намного сильнее, вооруженный, чужеземный солдат. А она-то?.. При чем тут она? Из всех чужих, сказанных ею прерывисто, в смятении слов Ваня понял не все, но общий смысл всё же сумел уловить: мол, она совсем не такая, напрасно он так подумал о ней, она ещё девушка, и не известно ещё, кто из них лучше, чище, честней. Если она и познакомилась с ним, ходит к нему, если сюда с ним пришла, то только с ним. Так много слышала о русских, чего только не говорили о них! Не хочется и повторять, а они совсем не такие… И он совсем не такой… И вообще не было у неё ещё никого — такого сильного, отважного, старшего… Чтобы вот так… Чтобы думала постоянно о нём, вечерами бежала к нему, ждала у ворот, видела ночами во сне… А он… Да как он мог так подумать о ней, как он посмел?.. Голос у неё слегка дрогнул, глаза заблестели, она их прикрыла ладошками, потёрла и — на колени лицом. Плечи, спина, узкая, хрупкая, с проступившим сквозь новенькое легкое платьице тоненькой змейкой детским хребтом, вдруг дрогнули, вот уже и вся затряслась и горько, откровенно заплакала.

Всё, что Ваня услышал, что из всего её лепета на чужом ему языке кое-как умудрился понять, не так поразило его, как эти её внезапные, совсем ещё детские слёзы. Девчонка, ну девчонка совсем,. без матери, без отца. Беззащитная, слабая. Вся бесхитростно, доверчиво тут же открылась ему, готова на всё, вверилась ему целиком, до конца…

И Ваня всё о себе позабыл. Всё, всё: о своих собственных несовершенствах и слабостях, о заботах, о бедах, о желаниях тайных своих, которые уже столько лет то и дело вскипают вдруг в нём, которыми особенно остро жил все эти последние дни. Жила и она… А теперь прорвалось…

— Резель, — он уже не мог видеть незащищенности, обиды, страдания бесконечно доверившегося ему существа — одинокой слабенькой девочки. — Не надо, Резель! — Опустился на корточки перед ней. — Ну будет, будет, — как чувствовал, так по-русски и говорил. — Ну не надо, слышишь? Ду херст?.. Нихт вайнст, херст ду? Нихт вайнст! Клагевайб ду бист майн, клагевайб! — Сострадательно чуть усмехнулся. Пригнулся, норовя заглянуть ей в лицо. Но она еще плотнее прикрыла его руками, ничком прижалась к коленям. И он стал поднимать её голову, отдирать ей ладошки от глаз — не спеша, легким усилием, бережно. И приподнял… Оторвал… Заулыбался довольно и ласково и стал вдруг ладошки её целовать. А когда отпустил, она, не плача уже, изумленно расширив глаза, уверенно, даже требовательно, совсем, совсем уже не по-детски, а как-то вдруг даже по-взрослому, зрело подняла руки и запустила ещё мокрые, горячие пальчики в его солдатские нестриженные и немытые патлы. Он подался весь к ней, упал головой ей на колени, обнял ее. На миг еще что-то мелькнуло, будто пугая чем-то его, пытаясь еще от чего-то его удержать, даже словно сковало вдруг страхом… Но только на миг. А затем… Всё, всё отлетело вдруг прочь и стало ему нипочем. Кроме неё, кроме единственного, что тут же и ослепило его, обожгло…

И чего после этой, поначалу такой неумелой и робкой, но тут же захлестнувшей их отчаянной близости, от них было ещё ожидать? Остановить их было уже невозможно. И чуть стемнеет, откликнется в нетерпении Ваня на вечерней поверке громче всех: "Я!", предупредит на всякий случай кого-нибудь из своих — и сразу шасть без оглядки в окошко пожарной и за кладбищенскую ограду, в кусты. А она уже ждет его там — и робкая, и беспутная, как, впрочем, и он, но уже такая желанная и будто уже навеки своя! И из ночи в ночь до утра, до всполыхов зари! Пока однажды она не увела его к себе в деревню, и в часть он вернулся лишь на третьи сутки.

Наголо стриженного и обритого, в замызганной, без пояса, без погон и наград какой-то чужой гимнастерке, в жалких обмотках, без сапог на всю катушку загнали Ваню на гауптвахту — хорошо, не в штрафбат. А могли бы — по жестким законам военного времени.

Выпустили с "губы" старшего сержанта Ивана Изюмова на девятые сутки, в праздничный Первомай. Торжественное построение, поздравления, вручение боевых правительственных наград за освобождение Вены. Вручал сам Пивень — полковник, командир полка.

"А вдруг?" — ждал на всякий случай приглашения из строя за наградой и Ваня Изюмов. Но напрасно… — Самоволка, арест… такое не сходит так просто с рук… Хорошо ещё, звания не лишили, должности… Может быть, только пока?..

Всему личному составу артполка устроили праздничный обед: брезенты на траве, на них кроме всего обычного ещё и плов из диких кабанов и косуль, отстрелянных накануне в соседнем лесу, пироги из трофейных патоки и американской яичной муки, и на каждого — фляжка "ерша", смеси виноградного сока и "сухаря", чтобы, ясно, не опились. Тут же и награды обмыли. Сам командир, потемневший, промокший, потерявший, казалось, интерес ко всему, отказался сейчас эту почетную фронтовую миссию исполнять. Взялся за это его заместитель — наводчик орудия сержант Голоколосский. Собрал все награды в одном котелке, залил их "ершом" и давай по одной извлекать. Награжденному на грудь, и за следующей в котелок.

— Не густо, — пожаловался он, доставая последнюю "За отвагу", свою. Поскреб еще ложкой по дну котелка. — Пусто, — доложил он командиру орудия. Первый отпил, пустил котелок по рукам. — Да-а, — вздохнул, — хреновато вышло, старшой… Быть бы тебе нынче с орденом, с Красной Звездой, да накрылась сладенькой юной…

Расчет весь заржал. А старшой еще пуще насупился, отвернулся от своих, нахлебавшихся виноградным соком солдат…

Завершая праздничное торжество, Пивень зачитал приказ: с наступлением темноты полк снимается — батареи готовить в поход, точнее, к марш-броску. Куда, на кого — не сказал. Так вот почему, понял Ваня, он несполна отсидел… Первомай тут ни при чем. Просто не вышло, значит, им отсидеться здесь. Снова война. Снова, значит, его могучей новенькой "сотке", расчету, ребятам его предстоит потягаться в мощи, проворстве и точности с фашистскими "тиграми". Рядом совсем, у союзничков, да и в Чехии, Прибалтике, в Берлине самом — кругом еще бойня — не на жизнь, а на смерть. Можно еще вину искупить — гадов ползучих… Ну хоть пару еще, пускай одного… Кто кого?..

О том, что русские уходят, что где-то их срочной помощи ждут, разнеслось по "пожарке", по южной окраине Вены — и глазом не успели моргнуть. Резель и ее подружки примчались одними из первых. И не Ваня, нет, а Резель теперь, за девять дней и ночей Ваниной жесткой "губы" истосковавшись по нему, предчувствуя уже свое вечное расставание с ним, первой устремилась на штурм русских казарм. Девчонки — за ней, а с ними и парни… И как все прорехи, лазы, всякую щель в ограде им удалось найти и змеино через них проскользнуть, им одним только и ведомо.

Ваню Резель нашла, завладела им сразу же, и смеясь, и плача, чуть ли не разрывала на части своего героя, богатыря. А он на виду у всей батареи опять растерялся на миг, как ещё совсем недавно на кладбище, у неизвестной могилы, у заросшего буйно пиреем зеленого бугорка. И лишь обхватив как клещами Резель в объятиях, он, пусть не сразу, утихомирил ее малость. Чего не сказать о всех других, проникнувших в часть молодых любопытных венчанах. Пивень сперва пытался выдворить их. Но понял: не выйдет, нельзя, да и не нужно… И открытая, лихая душа русская распорядилась иначе:

— Спасибо — пришли! Теперь делайте то, что прикажут вам командиры: пушки цеплять к тягачам! Так, вручную, на тесном плацу, будет намного быстрее!..

Ликование светилось на каждом лице, гордость за причастность к делу победы, счастье, что с русскими этими, сильными, толковыми, простыми парнями, с их лихим командиром ты вместе, ты заодно… и до сумерек, как и приказано было, к марш-броску полк был готов. И, задравши в уже темневшее небо длинные как иглы стволы, готовые в любую минуту полыхнуть неукротимым огнем, пушки с тягачами выстроились уже на дороге.

— За мной!.. За командирской машиной! — встав на "виллисе" во весь рост, уже командовал Пивень…

— Ва-а-аня!.. Ва-а-а-анечка! — вырвался вдруг из провожавшей колонну толпы пронзительный девичий крик. — Ваня! — и полетели на русских цветы.

Завершающе рявкнул Пивень короткое: Марш!

Колонна дернулась, тронулась и, набирая помалу, уверенно скорость, угроздивость, мощь, помчалась опять на врага — на жизнь или смерть!

в начало страницы



на главную   |   Круглов А.Г., кратк.биогр.очерк   |   СОСУНОК   |   ОТЕЦ   |   НАВСЕГДА
  |   повесть "ПростиГосподи",ч.I (выборы презид.Крым.респ.1994г.)   |   "ПростиГосподи",ч.II (выборы парл.Крым.респ.1994г.)

kruglov_ag@ukr.net


Hosted by uCoz